Неточные совпадения
Весь вечер Ленский был рассеян,
То молчалив, то весел вновь;
Но тот, кто музою взлелеян,
Всегда таков: нахмуря бровь,
Садился он за клавикорды
И брал на них одни аккорды,
То, к Ольге взоры устремив,
Шептал: не правда ль? я счастлив.
Но поздно; время ехать. Сжалось
В нем
сердце, полное тоской;
Прощаясь с девой молодой,
Оно как будто разрывалось.
Она глядит ему в лицо.
«Что с вами?» — «Так». — И на крыльцо.
Она дрожала и бледнела.
Когда ж падучая звезда
По небу темному летела
И рассыпалася, — тогда
В смятенье Таня торопилась,
Пока звезда еще катилась,
Желанье
сердца ей
шепнуть.
Когда случалось где-нибудь
Ей встретить черного монаха
Иль быстрый заяц меж полей
Перебегал дорогу ей,
Не зная, что начать со страха,
Предчувствий горестных полна,
Ждала несчастья уж она.
— Поблекнет! — чуть слышно
прошептала она, краснея. Она бросила на него стыдливый, ласковый взгляд, взяла обе его руки, крепко сжала в своих, потом приложила их к своему
сердцу.
Она будила его чувственность, как опытная женщина, жаднее, чем деловитая и механически ловкая Маргарита, яростнее, чем голодная, бессильная Нехаева. Иногда он чувствовал, что сейчас потеряет сознание и, может быть, у него остановится
сердце. Был момент, когда ему казалось, что она плачет, ее неестественно горячее тело несколько минут вздрагивало как бы от сдержанных и беззвучных рыданий. Но он не был уверен, что это так и есть, хотя после этого она перестала настойчиво
шептать в уши его...
«Дура ты, вот ведь кого ты любишь», — так сразу и
шепнуло сердце.
— Неблагодарный! —
шептала она и прикладывала руку к его
сердцу, потом щипала опять за ухо или за щеку и быстро переходила на другую сторону.
— Непременно, Вера!
Сердце мое приютилось здесь: я люблю всех вас — вы моя единственная, неизменная семья, другой не будет! Бабушка, ты и Марфенька — я унесу вас везде с собой — а теперь не держите меня! Фантазия тянет меня туда, где… меня нет! У меня закипело в голове… —
шепнул он ей, — через какой-нибудь год я сделаю… твою статую — из мрамора…
«Он холодный, злой, без
сердца!» — заключил Райский. Между прочим, его поразило последнее замечание. «Много у нас этаких!» —
шептал он и задумался. «Ужели я из тех: с печатью таланта, но грубых, грязных, утопивших дар в вине… „одна нога в калоше, другая в туфле“, — мелькнуло у него бабушкино живописное сравнение. — Ужели я… неудачник? А это упорство, эта одна вечная цель, что это значит? Врет он!»
Он удивился этой просьбе и задумался. Она и прежде просила, но шутя, с улыбкой. Самолюбие
шепнуло было ему, что он постучался в ее
сердце недаром, что оно отзывается, что смущение и внезапная, неловкая просьба не говорить о любви — есть боязнь, осторожность.
— Вы не будете замечать их, —
шептал он, — вы будете только наслаждаться, не оторвете вашей мечты от него, не сладите с
сердцем, вам все будет чудиться, чего с вами никогда не было.
Закипит ярость в
сердце Райского, хочет он мысленно обратить проклятие к этому неотступному образу Веры, а губы не повинуются, язык
шепчет страстно ее имя, колена гнутся, и он закрывает глаза и
шепчет...
— Кровь ты моя,
сердце мое, —
шептала бабушка.
«Если ты действительно любишь ее, —
шептал ему внутренний голос, — то полюбишь и его, потому что она счастлива с ним, потому что она любит его…» Гнетущее чувство смертной тоски сжимало его
сердце, и он подолгу не спал по ночам, тысячу раз передумывая одно и то же.
— Надя… —
шептала задыхающимся голосом Верочка, хватаясь рукой за грудь, из которой
сердце готово было выскочить: так оно билось. — Приехал… Привалов!..
— Потерпи же!.. Потерпи, голубчик!.. Желанный ты мой, ненаглядный!.. До верхотины Вражка не даль какая. — Так нежно и страстно
шептала Фленушка, ступая быстрыми шагами и склоняясь на плечо Самоквасова. — Там до́сыта наговоримся… — ровно дитя, продолжала она лепетать. — Ох, как
сердце у меня по тебе изболело!.. Исстрадалась я без тебя, Петенька, измучилась! Не брани меня. Марьюшка мне говорила… знаешь ты от кого-то… что с тоски да с горя я пить зачала…
— Ничего, ничего, дорогая Любочка, — быстро
прошептал Лихонин, задерживаясь в дверях кабинета, — ничего, сестра моя, это всё люди свои, хорошие, добрые товарищи. Они помогут тебе, помогут нам обоим. Ты не гляди, что они иногда шутят и врут глупости. А
сердца у них золотые.
Этот нежный и страстный романс, исполненный великой артисткой, вдруг напомнил всем этим женщинам о первой любви, о первом падении, о позднем прощании на весенней заре, на утреннем холодке, когда трава седа от росы, а красное небо красит в розовый цвет верхушки берез, о последних объятиях, так тесно сплетенных, и о том, как не ошибающееся чуткое
сердце скорбно
шепчет: «Нет, это не повторится, не повторится!» И губы тогда были холодны и сухи, а на волосах лежал утренний влажный туман.
— Просвети ум мой, Господи, —
шепчет она, — очисти
сердце мое!..
— Полюбился, что ль, кто? — скрепя
сердце,
шепнула наконец она дочери на ухо. — Зазнобушка завелась?.. А?..
И вот по узенькой дорожке, что пролегает к скиту из Елфимова, облитые ярким сияньем поднимавшегося к полудню солнца, осторожно спускаются в Каменный Вражек повозка, другая, третья… Не разглядеть старым очам Манефы, кто сидит в тех повозках, но
сердце матери
шепчет: «Жива!..»
Василий Борисыч только всхлипывал. Он уже не помнил себя и только
шептал стих на умягчение злых
сердец: «Помяни, Господи, царя Давыда и всю кротость его!»
Не раз останавливалась она на коротком пути до часовни и радостно сиявшими очами оглядывала окрестность… Сладко было Манефе глядеть на пробудившуюся от зимнего сна природу, набожно возводила она взоры в глубокое синее небо… Свой праздник праздновала она, свое избавленье от стоявшей у изголовья смерти… Истово творя крестное знаменье, тихо
шептала она, глядя на вешнее небо: «Иже ада пленив и человека воскресив воскресением своим, Христе, сподоби мя чистым
сердцем тебе пети и славити».
— Господи! Что же такое случилось? —
прошептал я, входя с замиранием
сердца в сени.
— Да, я воспитан, —
прошептал я, едва переводя дух.
Сердце мое колотилось и, конечно, не от одного вина.
Лиза молча глядела на вспыхивающую и берущуюся черным пеплом бумагу. В душе ее происходила ужасная мука. «Всех ты разогнала и растеряла», —
шептало ей чувство, болезненно сжимавшее ее
сердце.
На третий, на четвертый день то же. А надежда все влекла ее на берег: чуть вдали покажется лодка или мелькнут по берегу две человеческие тени, она затрепещет и изнеможет под бременем радостного ожидания. Но когда увидит, что в лодке не они, что тени не их, она опустит уныло голову на грудь, отчаяние сильнее наляжет на душу… Через минуту опять коварная надежда
шепчет ей утешительный предлог промедления — и
сердце опять забьется ожиданием. А Александр медлил, как будто нарочно.
Ромашов близко нагнулся над головой, которая исступленно моталась у него на коленях. Он услышал запах грязного, нездорового тела и немытых волос и прокислый запах шинели, которой покрывались во время сна. Бесконечная скорбь, ужас, непонимание и глубокая, виноватая жалость переполнили
сердце офицера и до боли сжали и стеснили его. И, тихо склоняясь к стриженой, колючей, грязной голове, он
прошептал чуть слышно...
— Душа у него так и тает,
сердце томительно надрывается, всемогущая мировая скорбь охватывает все существо, а уста бессознательно
шепчут:"Подлец я! великий, неисправимый подлец!"И что ж, пройдет какой-нибудь час или два — смотришь, он и опять при исполнении обязанностей!
Она обхватила руками его голову, крепко прижала к своему
сердцу, целовала его в губы, в лоб, в глаза и
шептала в каком-то исступлении.
— В пьяном виде Липутину. Липутин изменник. Я открыл ему
сердце, —
прошептал бедный капитан.
«Да как же это возможно», —
прошептал он в глубоком и пугливом недоумении, однако вошел в избу. «Elle l’а voulu», [Она этого хотела (фр.).] — вонзилось что-то в его
сердце, и он опять вдруг забыл обо всем, даже о том, что вошел в избу.
— Что с вами? — промолвил Лаврецкий и услышал тихо рыдание.
Сердце его захолонуло… Он понял, что значили эти слезы. — Неужели вы меня любите? —
прошептал он и коснулся ее коленей.
Они сидели возле Марфы Тимофеевны и, казалось, следили за ее игрой; да они и действительно за ней следили, — а между тем у каждого из них
сердце росло в груди, и ничего для них не пропадало: для них пел соловей, и звезды горели, и деревья тихо
шептали, убаюканные и сном, и негой лета, и теплом.
В это самое время мой камердинер
шепнул мне на ухо, что меня дожидается в передней полицеймейстер. Хотя я имел душу и
сердце всегда открытыми, а следовательно, не знал за собой никаких провинностей, которые давали бы повод к знакомству с полицейскими властями, однако ж встревожился таинственностью приемов, употребленных в настоящем случае, тем более что Горехвастов внезапно побледнел и начал дрожать.
— Душно! —
прошептала она, —
сердце теснит… душно!
Вот уже это признание почти совсем готово, вот уже оно вертится на языке, само высказывается в глазах, но… бог знает почему, только чувствуется в то же время, что в этом признании есть что-то роковое — и слово, готовое уже сорваться, как-то невольно, само собою замирает на языке, а тяжелая дума еще злее после этого ложится на
сердце, в котором опять вот кто-то сидит и
шепчет ему страшное название, и дарит его таким бесконечным самопрезрением.
«Надо доделывать, — опять
шептало ей ее соображение, — ну, пусть так; ну, пусть надо: допустим даже, что все это удастся и благополучно сойдет с рук; ну, что же тогда далее? Чем жить?.. Умом? Господи, но ведь не в акушерки же мне поступать! Умом можно жить, живучи полною жизнью и
сердцем… Стало быть, надо жить
сердцем?»
Я повторяю, что там была не я: в моей груди кипела сотня жизней и билось сто
сердец, вокруг меня кишел какой-то рой чего-то странного, меня учили говорить, меня сажали, поднимали,
шептали в уши мне какие-то слова, и в этом чудном хаосе была, однако, стройность, благодаря которой я все уладила.
У Подозерова захватило дыхание, и
сердце его упало и заныло: он молча, слабою рукой коснулся волос на голове красавицы и
прошептал...
«О мой брат, мой друг, мой милый!..» —
шептали ее губы, и она сама не знала, чье это
сердце, его ли, ее ли, так сладостно билось и таяло в ее груди.
— Да, а теперь пью… Ужасно пью! —
шепнул он. — Ужасно, день и ночь, не давая себе ни минуты отдыха! И граф никогда не пил в такой мере, в какой я теперь пью… Ужасно тяжело, Сергей Петрович! Одному только богу ведомо, как тяжело у меня на
сердце! Уж именно, что с горя пью… Я вас всегда любил и уважал, Сергей Петрович, и откровенно вам скажу… повеситься рад бы!
Какими тайными путями пришел он от чувства гордой и безграничной свободы к этой нежной и страстной жалости? Он не знал и не думал об этом. И жалел ли он их, своих милых товарищей, или что-то другое, еще более высокое и страстное таили в себе его слезы, — не знало и этого его вдруг воскресшее, зазеленевшее
сердце. Плакал и
шептал...
— Господи! Как хорошо! — невольно
прошептал юноша. И, весь душевно приподнятый, восторженный и умиленный, он отдался благоговейному созерцанию величия и красоты беспредельного океана. Нервы его трепетали, какая-то волна счастья приливала к его
сердцу. Он чувствовал и радость и в то же время внутреннюю неудовлетворенность. Ему хотелось быть и лучше, и добрее, и чище. Ему хотелось обнять весь мир и никогда не сделать никому зла в жизни.
— Это не настоящее пальто… это спектр его! —
шепнул мне Глумов, — внутри оно у нас… в
сердцах наших… Все равно, как жаждущему вода видится, так и нам… Все видели?
— Попался! — давя его,
шептал Кожемякин, но от волнения
сердце остановилось, руки ослабели, вор, извиваясь, вылез из-под него и голосом Дроздова
прошептал...
— Друг, я погибаю… — трагически
прошептал Пепко, порываясь идти за ней. — О ты, которая цветка весеннего свежей и которой черных глаз глубина превратила меня в чернила… «Гафиз убит, а что его сгубило? Дитя, свой черный глаз бы ты спросила»… Я теперь в положении священной римской империи, которая мало-помалу, не вдруг, постепенно, шаг за шагом падала, падала и, наконец, совсем разрушилась. О, моя юность, о, мое неопытное
сердце…
Любаша приложила руку к
сердцу, сгримасничала и тряхнула своей гривой. Анна Серафимовна сдержанно засмеялась и
шепнула ей...
Сладко забилось мое
сердце при этой бесхитростной ласке лазаретной сиделки, и бессознательно, обвив руками ее шею, я
шепнула...
— До свиданья, фея Ирэн! — еще раз
прошептала я; и в первый раз по моем поступлении в мрачные институтские стены снова сладкая надежда на что-то хорошее постучалась мне в
сердце.
— Не девушкой я за тебя выходила замуж… —
шептали побелевшие губы. — Нет моей в том вины, а забыть не могла. Чем ты ко мне ласковее, тем мне страшнее. Молчу, а у самой
сердце кровью обливается.